Литературный портал

Современный литературный портал, склад авторских произведений

Как баба Люся отмаливала грехи

  • 23.09.2017 09:25
Вроде баба Люся отмаливала грехи

 

 

 

 

Шванк

Выкатываясь из-за горизонта над Кузьминкой, солнышко первым делом приветствовало бабу Люсю. Оглянется, поглядит получи ее двор. Да вот же она, копошится!

— Милая моя! Здравствуй! Твоя милость уже скоро Кощея Бессмертного переживешь, а всё чего-в таком случае возишься!

И добродушно улыбнется.

— Бессмертного-то еще никто далеко не пережил. А сколько Боженька отпустил, столько и жить надо. Ему-в таком случае там видней. — отвечает Люся, не отрываясь с дел.

Она всегда и всю свою долгую жизнь нежели-нибудь занята.

— Так это, так! – соглашается солнышко. – Смотри тебе, Люся, и май! Уж который май маешься! Надо полагать и со счету уже сбилась. Эхе-хе-хе-хе! Обстановка наши тяжкие! Живи и всю жизнь тужи!

Бабушка стала падать с крыльца. И хотя от того крыльца осталось-то одно имя. От ветхости оно просело. Срединная доска вовсе проломилась, и сверху ее месте буйно разросся шпарыш. Одна нога ее поднялась и зависла в воздухе, наравне будто под ней разверзлась пропасть. Люся испугалась, на скорую руку отдернула ногу. Хорошо, что успела правой рукой прежде придержаться за стенку дома, иначе бы упала.

Закружилась-закружилась болезнь, что твой волчок. «Что же это? – испуганно подумала Люся. – Что такое? за напасть такая? Чур-чур меня! Вон работы до) какой степени! Некогда рассиживаться». В глазах потемнело, она опустилась, ничком легла возьми крыльцо. Ойкнула и лишилась сознания. Любопытная муха опустилась получи и распишись ее щеку и поползла по глубоким морщинам. Приблизился алектор. У Люси было четыре петуха и тринадцать куриц. Она их после дождичка в четверг не рубила, и они умирали своей смертью от старости не то — не то какой-нибудь хвори.

— Голубка ты моя! Что а ты так? Всё молчком да молчком! Ни разу без- пожаловалась мне, не рассказала про свои болячки. И гляди на тебе! И я тоже хороша, нечего сказать!

Брала симпатия сдохшую птицу, как берут ребенка, прижимала ее к животу и несла к ограде. Точно по щекам ее бежали слезы, но она даже безграмотный вытирала их. И они испарялись под солнцем.

Копала небольшую ямку. Лопата была несравнимо выше ее, и со стороны казалось, что именно лопата руководит ею, заставляя ее сгибаться и вставать во весь рост, и вытягиваться вперед, бросая землю.

— Вот! Покойся, моя милая!

Старушенция узкими сухими ладошками засыпала ямку, потом нагребала бугорок, оглядывалась в поисках что за-нибудь палки и втыкала эту палку в бугорок. После что-что выпрямлялась и вытирала краешком платка мокрые глаза. Чаще только (лишь) такой надгробной палкой служила ветка клёна, который оголтело разрастался за оградой. И что только с ним не делали: спиливали, вырубали, заливали рассолом после всего соленой рыбы.

Какое-то время она стояла надо бугорком, сложив руки на животе и каждый раз бормотала одно и ведь же:

— И меня также! Придет и мой срок! И так сделано чужой век проживаю.

И смерть ей уже не казалось нежели-то страшным, а напротив, представлялась будничной, как ежедневный ее живинка ранним-преранним утром и работа до самой темноты. Вырыли яму, опустили тебя тама и закопали. Был человек и больше его уже никогда невыгодный будет.

А теперь Люся лежала маленьким темным комочком получай крыльце, подогнув худые ноги. Настал ее час? Первым решил увериться в этом петух. Это был самый любимый Люсин машка. Он был больше других петухов, пел громче всех и командовал курицами наравне настоящий тиран.

Он приблизился к крыльцу, наклонил на край свою царственную голову и долго смотрел, даже не переминаясь с уходим на ногу. Видно, никак не мог понять, яко же такое произошло. Увиденное никак не укладывалось в его сознании. Возлюбленный не мог представить свою хозяйку вне движения, неподвижной ладно еще лежащей в такой нелепой позе. Он вытянул шею, покрутил головою, вроде будто ожидая подсказки и разъяснения. Но никто ему мало-: неграмотный мог. Куры деловито рылись во дворе. А кое-кто именно из них выгреб ямку и принимал солнечные ванны.

Однако во дворе были заняты своими повседневными делами, и ни один человек не обратил внимания на это странное происшествие. А может состоять, сознание куриц вообще не приспособлено для восприятия странного?

Петуху, может водиться, стало страшно или он что-то осознал, только неожиданно он сорвался с места и быстро побежал от крыльца; не хуже кого ледокол, ворвался в куриную толпу, гребанул землю одной ногой, спустя некоторое время другой, так что пыль пошла, что-то эврика и резко клюнул. Потом он замер, вытянул шею, запрокинул голову и изо всей) мочи закукарекал. Наверно, не только с точки зрения куриного общества дьявол пел громко и красиво, поскольку в скором времени Люся была перенесена с крыльца в землянка и положена на высокую кровать. Под головой у нее была высокая думочка и прикрыта она была стяжённым одеялом, поскольку других одеял в ее доме без- водилось.

— Очнулась, бабулька?

Первым побуждением Люси, пробуждалась ли симпатия, выходила ли на крыльцо навстречу с солнцем, встречалась ли с кем-в таком случае, это была улыбка. Причем лицо ее становилось светлее, а глазенапы блестели. Тонкая ниточка ее губ растягивалась, края поднимались выспрь, морщин и морщинок становилось еще больше. А носик как-ведь резко подскакивал кверху. Любой, кому хоть раз довелось уловить ее улыбку, больше о ней не забывал.

Улыбалась возлюбленная всем и всегда, даже тогда, когда ее ругали (оно совершенно непонятно, за что можно было ругать Люсю), оттого считали, что это обычное выражение ее лица. Находились и такие, же их было крайне мало, для которых ее вино была неприятна. Но лицо у Люси могло быть и грустным, и растерянным, и любопытствующим.

— Ой, Леночка! Милая! Сие ты? – воскликнула Люся, открыв глаза после того, якобы она очнулась.

Леночка – полная низенькая женщина в очках с толстыми стеклами, общественный работник на полставки.  По утрам она делала осмотр проблемных подопечных, так назывались больные старики.

— У меня, супруга Люся, как иголкой,  сердце кольнуло. Вышла из на флэту, думаю: «Как там баба Люся?» И как иголкой очаг кольнуло. Думаю, что-то не так с бабой Люсей. Хотела первое дело в совет идти. А потом подумала, что сначала к вам зайду. Думаю, изредка сердце, как иголкой, кольнуло, значит, сначала к бабе Люсе зайду. А попозже уже в совет пойду. Подхожу, смотрю, во дворе вам нигде не видно. Поглядела на крыльцо. А вы получай крыльце лежите. Как я перепугалась! До сих пор бежим дрожат. Ой! Напугали вы меня! Сама-то боюсь придвинуться. А если, думаю, ну… Позвала вашего соседа Ивана Игнатьевича. Дьявол еще дома был, на работу не ушел. Самоё-то я не подхожу. Боюсь!

— Ивана? – переспросила Люся.

— Да ну?, Ивана Игнатьевича! Хорошо, что он еще дома был, приставки не- ушел на работу. Сама-то я боюсь.

— Он благонравный мужик.

— Ага! Хороший! – поморщилась Леночка. – Хорошо еще так например трезвый был. А то бывает, с утра уже пьяный. Спирт наклонился, послушал. «Живая, — говорит. – Дышит». У меня, наподобие камень с сердца свалился. Подошла я к вам. А вы на крылечке лежали. Вона так вот все подобрались! «Заносите в дом!» — говорю. Ужели, он взял вас, занес в дом, вот так положил…

— Ой, неужели чего вы со мной, ка с барыней какой-в таком случае носитесь!

Люсе было совестно, что она доставила им столько хлопот.

— Побежала я, так, за фельдшерицей. А вы всё лежите, дышите, а глаз невыгодный открываете. А раз глаз не открываете, значит, здесь точно-то не то. Надо фельдшерицу позвать. Мне таким (образом страшно! Так страшно! Еле дождалась, пока она придет. В общих чертах, не работают! Человек, может быть, умирает, а их неважный (=маловажный) дождешься. Бегом надо бежать! А они еле-еле!

— Кто такой это?

— Да фельдшерица наша!

Лицо Леночки презрительно скривилась. Возлюбленная фыркнула. Открыла сумочку и достала зеркальце.

— Там температуру давайте мерить, пульс давление… Мы же такие важные!

— Ой, далась вас бабка старая! Что со мной случиться? А у вас пошел вон работы сколько!

— Говорю: «Может, в больницу?» А она: «Нужны вслед за тем такие старики! Для них лучше, чтобы они под своей смоковницей умирали!», — передразнивает Леночка фельдшерицу. Но всех симпатия передразнивает на один голос.

— Правильно! Правильно! Леночка!

— А же это правильно? Как это правильно!

Леночка хотя (бы) ногой топнула. Лицо ее стало суровым, щеки надулись, в глазах полыхнул свирепость.

— Лечить должны! Для этого они и учились!

— Что ж у меня дальше лечить? У меня там и не за что зацепиться.

Люся вздохнула. Тахина, сидевшая у нее на щеки, взмахнула и, немного отлетев, опустилась сверху подушку.

— Вы так не говорите, баба Люся! Они всех должны колпачить, а не отмахиваться.

Голос у Леночки был строгий. Впрочем, симпатия со всеми говорила строго. И совершенно не умела буффонить.

— Учились они на это. Вы вот что, спутница жизни Люся, мне… в общем, того… ну, бежать надо. Забегу в вечернее время. Юльку направлю. Там что сварить, купить там. Лындить-то хотите?

Она посмотрела на Люсю, как в ежовых рукавицах учитель смотрит на провинившегося ученика.

— Не хочу приемлемо, милая!

— Вы это мне бросьте «не хочу»! Лопать надо. Ладно побегу я! Некогда мне! В совет надо!

Леночка положила зеркальце в сумочку и хлопнула замком. Вдобавок раз строго посмотрела на Люсю.

— Леночка! Это… батюшку ми надо!

— Что еще за батюшку? – удивилась Леночка. Самочки она ни в кого не верила: ни в Бога, ни в полоса.

— Хочу исповедаться.

— Попа? Да?

— Ну да! Ну вот именно!

Люся вытащила руки из-под одеяла и сложила их нате животе. И снова улыбнулась.

— У нас же его нет.

— В) такой степени, может, из Чернореченска? Там же церковь и батюшка службы исполняет, исповедовать, отсюда следует, должен.

— Ну, я это узнаю. Позвоню, узнаю.

— Позвони, милая! Позвони! В какой-нибудь месяц побыстрей! Недолго мне уж осталось.

Люся пошевелила пальцами. Леночка с недоумением поглядела сверху ее руки. Зачем она это делает?

— Ну, чудненько!

Леночка шагнула к порогу, но остановилась, не дойдя, и, повернувшись, посмотрела держи Люсю удивленно:

— Баба Люся! Исповедоваться – это как? Ась? это?

— Ну, это, милая, в грехах покаяться, обо во всем рассказать без утайки, чтобы чистой перед Боженькой предстать.

— В грехах, чисто?

Щека у Леночки дернулась. Она повернулась и шагнула за перепад, наклонив голову.

Люся закрыла глаза. Слова, что возлюбленная говорила, отняли у нее последние силы. И сейчас она ажно не могла пошевелить пальцем. Она закрыла глаза и туточки же погрузилась в небытие. Она лежала, ничего не чувствуя и маловыгодный желая ничего чувствовать. Всё ей в этой жизни было ранее чуждо. Она знала, что вскоре перед ней распахнутся двери вечности.

Недуманно-)негаданно широко распахнула глаза, нижняя челюсть ее выдвинулась, возлюбленная раскрыла беззубый рот и прошептала:

— Ты? Вот и дождалась! Я знала, будто ты придешь.

Люся беззвучно засмеялась.

Тот кивнул ей.

— Да ну?, и добре! И правильно! И так чей-то чужой век проживаю. Вишь и дождалась, значит.

Он кивнул.

— А я исповедаться хотела. Вот успею ли просто-напросто дождаться батюшку. Он же в Чернореченске. Что ж ты молчишь? Неужли не знаешь? Догадалась! А куда ж мне с грехами? Черти в Дантов) потащат, бросят в котел со смолой, и всю жизнь ми там вариться. Раньше надо было думать. Я-то думала и поначалу. Но это ж в Чернореченск надо ехать. А какой с меня верховой. В автобусе утрясет, я и шагу потом не ступлю. Я уже и забыла, подчас на автобусе энтом ездила. Помню, что трясет – упаси Бог! Так подкинет, так мотанет, что чуть голова отнюдь не отрывается. Не люблю я энтих автобусов.

Замолчала, потом улыбнулась, поглядела получай архангела и кивнула головой, приглашая его начать то, угоду кому) чего он к ней теперь явился. «Вот, мол, я готова. Да что вы?, уж давай!» Архангел замялся, огляделся по сторонам и проговорил:

— Безлюдный (=малолюдный) было еще таких претендентов. Хотя всё бывает впервинку. Ну, что ж… раз я тут…Опять же, вроде нигде и сам черт не запрещал. А то, что не запрещено, то разрешено. Сие основной постулат и краеугольный камень. Ой! Что-то я цветисто выражаюсь! Ну, давай уж, горе ты мое луковое!

— Благодарствую тебе! Ну охо-хо! С чего же начать? Сообразно заповедям, наверно, и пойду, чтобы не сбиться. Ну, далеко не по всем заповедям согрешила. Ложных клятв вроде бы никому безлюдный (=малолюдный) давала. Имя Господне не поминала всуе. Хотя да? всего упомнишь! Жизнь-то вон какая длиннющая была!

— Твоя милость сразу к делу переходи. Вот вроде ангельский чин, а времени однако равно нет. Всё бегом, давай-давай! А вот бесцельно, чтобы посидеть рядком да поговорить ладком, излить душу… Эх-хе-хе-хе!

Люся замялась. После (этого выдавила из себя:

— Прелюбодеяние…

Она отвела глаза в сторону. Щечки ее покраснели. Получи лбу образовалась капелька пота.

Вздохнул архангел, прислонился к печке, постучал пальцами объединение коленкам, потом выпрямился, взглянул на Люсю, которая стойко отводила взгляд. Стыдно ей было невероятно! Крылья архангела уперлись в настил, он их раздвинул в стороны. Так было сидеть удобней.

— Кто такой бы сомневался! – пробормотал он. – С мужиками-то энто акция иметь интересно. Так что ли выходит? Вот с чего-то все на исповеди начинают с прелюбодеяния!

— Мне трубить перед собою или ты тут рассуждать будешь?

— Исповедуйся, дочь моя!

Фараон поерзал на скамейке, выбирая удобную позу, и приготовился к долгому слушанию.

— Парение в тот год мне было не очень много. В школе опять-таки училась. И в тот год, когда это случилось, что к чему, до сего времени так и поперло у меня. И тут и тут прирастает! Парни, смотрю, и мужики стали осматриваться мне в след, оценивают, значит. А мне это как-так стыдно и приятно было.

— Подробности можно опустить.

— В тот годик отвезла меня мать в город к старшей сестре Люде погостевать. Она уже была год как жената. Муж ее Виталий работал шофером. А она была беременна и ждала ребенка. Если только бы мать только знала, как они там живут, так и на пушечный выстрел не пустила бы меня в текущий проклятый город. На счет, чтобы чего-нибудь такого, возлюбленная была строга. Каждый вечер пьянка и до глубокой полночи. Я-так нос воротила поначалу. Не любила пьяных. Они ми всегда казались такими глупыми. И еще боялась их. Людка покамест и курила к тому же. Надымят, дыхнуть нечем. «Чо твоя милость? – привяжется ко мне. – Вот выпей, Люсьенда (она меня где-то звала), капельку винца! Оно сладкое, приятное! А когда выпьешь, скажем хорошо! Такая легкость и веселуха появляется! Раз выпила, вдвоём и понравилось. А ведь, и правда, хорошо! И правда, хорошо! Голова кружится! Такая веселость и несложность появляется.  Летать хочется. И люди становятся приятными и добрыми махом. Всем хочется что-нибудь хорошее говорить.  И если после этого собутыльники, которые собирались каждый вечер, казались ми противными, то теперь в каждом я видела только хорошее. Ми это дело понравилось. Порой и без гостей сядем с сестрой и приговорим бутылочку. И говорим-говорим-говорим за исключением. Ant. с конца, никак не можем выговориться.  Мне она однако рассказывает. Стала рассказывать и про то, как это с мужиками иногда. А мне не верится, неужели так может быть. Прежде-то я думала, что дети сами по себе заводятся. Ми-то глупой девчонке это ужасть как интересно. Не без причины сказано: и хочется, и колется, и мама не велит. А Людка говорит, будто это со всеми девками так обязательно будет.  Песни с ней постоянно и танцуем вдвоем под свои же песни. Спасибо тебе, мамочка родная, кое-что отправила меня в город, я хоть другую жизнь теперь узнала. Подружки-так мою об эту пору огороды полют, воду нате поливку тягают, животину кормят, коров доят, гоняют (ну) конечно пригоняют с выпасов и по дому прибираются. У нас же на) этом месте так весело. Днем выйдем по городу погулять, платья красивые надев. Людка-в таком случае мне свое дала, чуть подшив. А в моем показаться в городе сию минуту мне было стыдно. Пьем квас из желтых бочек, морожка разное едим, а то пирожное купим, в кино сходим, если бы фильм какой про любовь, а вечером уже по-взрослому веселимся, с гостями, с винцом, с песнями ну да танцами. И я городским танцам обучилась.  Гости меня теперь сейчас нисколько не раздражали. Интересно было посмотреть, какие они городские. Ни (чуточки не такие, как деревенские люди, веселятся да смеются.

— Чисто они, по-твоему, какие?

— Да! Развлекаются и никаких тебе разговоров насчет работу. А у нас ведь в деревне только про коров и сенокос.  В деревне-то оно что? С восходом подскочила, тараньки еще как следует не продрала,  а уже летишь с подойником в доставление, корову доить надо.  Она уже вся в навозе вывозилась, помой единаче да поскобли, особливо вымя надо чистой да теплой водичкой,  ладно помять его хорошенько, чтобы она молоко всё и в ажуре отдавала. Бросить ей надо охапку сена, чтобы возлюбленная стояла спокойно и не билась, да воды возле нее сделать. Как за барыней ухаживаешь. За людьми так отнюдь не ухаживают. Как начнешь доить, она то переступает, ведь хвостищем бьется, паутов от себя отгоняет, а мне в области морде достается. Порой так хлестанет, что на настил летишь. И больно же! Будь внимательной-превнимательной, чтобы по части морде не получить. А то по ведру заедет, эдак и ведро полетит, и всё молоко, что ты надоила, выльется. А пестунья потом задаст.

 

 

 

— Ба Люсь! Точь в точь так можно жить? Даже телика нет. Офигеть!

Юлька поморщила носик с веснушками. Веснушки сжались и с кругляшек превратились в овалики.

— Какие-то мастодонты! Ладно, насчет айфоны, смартфоны, соцсети я уже молчу. Но элементарным-ведь можно обзавестись. Ты что еще при царе  Горохе живешь? А у нас, промежду прочим, научно-техническая революция. Хоть бы обычным телефоном обзавелась. Чисто как жили люди миллионы лет назад до нашей эры, в) такой степени вы и продолжаете жить. Ну, пещерные люди! В шкурах не более что не ходите!

А в ушах Юлькиных бам-бам-трасса века-бам- тарарах! И головой она дергает в такт музыки. Юлька ранее не могла жить без этого. Как только симпатия просыпалась, то первым делом тянулась  к наушникам и айфону. И засыпала в большинстве случаев под привычное баханье. Как алкоголик не может учать свое утреннее существование, не приняв перед этим держи грудь, а потом целый день добавляя, так и Юлька весь была пропитана баханьем, раздававшимся из наушников.

— Ладноть, ба Люсь. Я пойду.

Юлька выглянула в расстояние, хотя и выглядывать там особенно было нечего. Густо непрополотый бурьяном двор, покосившийся плетень, непроходимая стена зарослей малины и смородины, которые уж давным-давно перестали плодоносить от старости и безуходности.  А как же полуразвалившийся сарай, в котором лежали полусгнившие дрова.

Тут Юльку осенило.

— Ба Люсь! Приколись!! А давай я тебе музон закачаю! Всё веселее будет распространиться. Я тебе подберу такой, что понравится. Веселуха такая попрет! Уау! Чо я сразу не сообразила? Зацени! Ба Люсь! Оторвешься артистически! И сразу все свои болячки позабудешь!

Затолкала наушники Люсе в хлопалки. Люся как-то виновато улыбнулась, как будто симпатия стыдилась того, что сама не могла догадаться об этом. Опять-таки, так подумала Юлька.

— Дома у меня колонка есть и анахронический мобильник. Мне они сейчас на фиг не нужны. (на)столь(ко) от пыли и испортятся, — тараторила Юлька. –  А сегодня в дело пойдут. Классно, да? Подгоню тебе  в порядке тимуровской помощи и сэлфи с тобой сделаем. В будущем выложу на ютуб. Прикинь, сколько лайков заработаю! И чо я прежде, дура, не сообразила?

Между тем по лицу Люси прокатилась барашки судороги.

Глаза ее широко раскрылись. Но в них приставки не- было того блеска сознания, который отличает человека, находящегося в этом мире, ото того, чья душа отправляется уже в иные миры. А наоборот в них был ужас, как будто она увидела раньше собою чудище, которое обло, стозевно и лаяй. Живущим такое без- привидится и в самом страшном сне. Она судорожно хватала условия, бледнея всё больше.

— Ты, ба Люсь, чего сие? – пробормотала Юлька, пятясь задом от кровати. А в ушах у Люси продолжало бабахать. – Плохо тебе? Верно? Позвать кого-нибудь? Да?

Люся издала жалобный жалоба. Глаза ее медленно-медленно стали закрываться, пока маловыгодный осталась маленькая щелка. Юльке показалось, что она догадалась, в нежели дело.

— Блин! – воскликнула она. – Тебе мой музон неважный (=маловажный) катит!

Она выдернула наушники из ее ушей. Юлька всю жизнь носила с собой дополнительные наушники. Люсино лицо стало снискивать облик первозданной умиротворенности и гармонии. На бледных щечках появился румянец. Тонкие сухие губки растянулись в слабой улыбке.

— Да ну?, вы ваще, старичьё! Вы даже хуже животных! Наподобие так можно жить, блин! – возмущалась Юлька. Она добавила звука, и отныне. Ant. потом в ее ушах бабаханье стало значительно громче. – Я никак далеко не въезжаю в вашу тему, блин!

Юлька, сердитая, вышла с дома, позабыв о своем намерении вынести молочный супик получи и распишись веранду, убогую и пыльную, которая насквозь протекала во година даже самого маленького дождика.

— Блин! Пипец полный! Я в щоке! – бесперечь бормотала она по дороге к дому.

Голова ее дергалась в дисциплина бабаханью в ушах.

Дом ее был рядом,  по соседству. Люся открыла лупетки и посмотрела в сторону печки. Для этого ей пришлось крошку приподнять голову. Большая подушка из пера выпрямилась.

— Тогда ты?

— А как же! Ну, а дальше, когда твоя пьяная милосердная сестра заснула, Валера и лишил тебя невинности. Кстати, он был женат.

— Твоя милость это откуда знаешь? Свечку в ногах держал?

—  Я же конец-таки всеведущий. Но твоего греха тут нет. Твоя милость же была глупая девчонка.  Вина тут есть и Валеры, и сестры, и матери твоей. Неужто, что там еще у тебя? Раз уж взялась поисповедоваться, то давай всё выкладывай, без всякой утайки, из чего можно заключить быть.

— Эта… Архангел! Не укради, значит. А я…

— Нешто украла?

Фигура у него вытянулось, он пожевал губами, как будто нет слов рту у него была жвачка.

— Батюшка родненький! Украла! Господи спаси и помилуй!

— Твоя милость вот что… Имя Господне не очень-то безуспешно! Говори по существу и конкретно, так сказать. Всё но каешься, а не акафисты поешь. Ну, и что там? Какая-нибудь нелепость на постном масле?

Лицо его искривилось. Подбородок повело щепотка в сторону влево. Но он тут же опомнился и вернул его в место.

— Совсем не ерунда на постном масле! – оскорбленно проговорила Люся и поджала так свои тонкие сухие губки, сколько их совсем не стало видно, только морщины, делать за скольких солнечные лучики, разбежались в разные стороны.

Что же сие за такое? Что ж она не имела права и проштрафиться? К чему всякие эти сомнения и усмешки? Обидно всё сие как-то! Чем она хуже других? Другим, следовательно, можно, а ей нет?

— Не рассказывала никому. Тебе чисто в первый и в последний раз, — строго сказала Люся.

— Неужли!

— А ты не хмыль морду-то! Выслушай сначала! А так ишь какой! Хмылится мне тут! Вот как выслушаешь, манером) у тебя еще крылья дыбом станут. А ты всякие ухмылки строишь. Я тебе чисто клоун какой-нибудь, чтобы ухмылки мне тут размещать?

— Не буду! Прости! А что ты такая ругливая? Я думал, что же ты и ругаться не умеешь. Ишь, раскипятилась, как нечувствительный самовар! Еще и драться кинешься! Ха-ха!

— Всем умеют, одна только-тол я ничего не умею. Прости ты меня… Ну, битва давнишнее-предавнишнее. Только я помню всё, как будто сие сейчас было. Вот каждую мелочь помню. Жила я позже с ребятишками при судоремонтном заводе и работала стрелком. Нам аж форму выдавали. И начальник у нас был военный. Ой строгущий!

— Сие как стрелок?

— Ну, как! Охраняли мы завод, цеха затем, склады. У нас у каждой и винтовка была. Тяжелющая такая и заряжена. Господи прошу (прощения! Как идешь на дежурство, так в оружейке получаешь винтовку.

— Твоя милость и стрелять умеешь?

— А как же! Нас же учили. А кроме у каждого была собака, большая такая, злющая, с черной задом. Мою звали Тайга. С доброго теленка. Вот такущая! Лапой ударит и с ног собьет. Я поначалу ее боялась страшно. А потом ничо, привыкла, даже полюбила. Такая краля! А умница! Только что ни говорит. Так посмотрит для тебя, как будто что-то сказать хочет и жалеет, что же не может по-нашенскому по-человечье говорить. Бесспорно раз в день собакам давали мясо. Не то, так чтоб там чисто мясо, а кости там, обрезки, сбой каждый) встречный (и поперечный), но всё равно мясо. Мы такого в войну и невыгодный пробовали. Но взять боялись. Когда меня принимали, ведь сразу настрожили: если попробуешь украсть, сразу тюрьма. Вдруг иной раз на собак, как они грызут бренные останки, и начинаешь их ненавидеть. Выходит, что мы хуже собак, пусть даже на мясо не имеем права. Детки наши уши черного хлеба не едят, а этим каждый день верблюжатина. Справедливости никакой. А со мной напарница была Вера. Годится она как-то раз и говорит: «Смотри! Сволочи какие! Сейчас чистым мясом кормят». И держит она в руках кусок мяса. Минус всяких косточек. Килограмма на полтора. «Прячь, Люська!» — шепчет возлюбленная мне. И толкает мне мясо под шинель. Я ажно онемела. Стою, (языко столб, и сказать ничего не могу. А потом опомнилась, отталкиваю дичь. Да что ты? Нет! «Бери, дура! Твои будущее страны с голоду пухнут. А этому псу ничего не сделается, в противном случае один день без мяса останется». И опять мне толкает мышца за пазуху. А у меня ноги, как ватные, стали. Также неужели, думаю, мои дети сегодня мяса поедят? Они но и вкус его позабыли. ««Вот сюда», — говорит, — в лоне ног в комбинезоне! Там никто не обыскивает. Ты яко, думаешь, что ты первая? Эх, Люська! Простота деревенская! Сдохнешь неизвестно зачем с голоду!» Ох, и натерпелась я страхов! Не верила, что смогу пронести оленина. А как поймают? Отправят в тюрьму. А детишков по детским домам растолкают. Ох, и натерелась я если так! Даже сейчас от страха трясти начинает, как только-тол вспомню. Смена-то моя закончилась. Иду к проходной. А видимое дело мне, что все на меня смотрят. Охо-хо-хонюшки! А в оный раз на проходной мужик сидел, Иванычем его звали. Здоровенный такого порядка мужик! А злющий спасу нет. И он, как нюхом чуял, если бы кто-то что пронести пытался. Все его боялись. Инда начальники! Про него такое  рассказывали! Ну, не млекопит, а зверь лютый. Никому спуску не даст! Сколько симпатия нашего брата пересажал, страсть! Его потом уже немного погодя войны на Колыме, а Колымой у нас поселок звался, что-что за Затоном начинался, найдут с пробитой башкой. Видать, подкараулили. Говорили, что такое? это те, кто с тюрьмы вернулся.

Люся вытерла тыльной обходным путем ладошки губы.

— Ох, и натерпелась я тогда страхов за всю свою оживление вперед. Уже тысячу раз себя прокляла за ведь, что согласилась взять это чертово мясо. Да пропади оно пропадом! Подхожу к методический, а у меня колени подгибаются. Каждый шаг, как будто получай плаху иду. Выбросила бы этот кусок на землю, отлично как его из-под комбинезона теперь достанешь. «Обязательно, — думаю, — поймают меня. Сие уж быть иного не может, чтобы не поймали. (ну) конечно по мне же сразу видно, что я воровка, с завода по какой причине-то несу». Теперь останутся мои детишки сиротами. Кому они нужны, сердечные? Родни-в таком случае у меня никакой. А в детдоме точно уж с голоду замрут. Они пока еще и робкие у меня. А в них еще и тыкать будет каждый пальцем: «Мать у вам тюремщица!» Никто с ними дружить да играть не пора и честь знать. Наплачутся мои сыночки за такую мамочку. У меня ото страха голова закружилась, и как вошла я в проходную, глянула получи Иваныча и чувствую, что ведет меня куда-то в сторону, в стегно, клонит и клонит и упаду сейчас. Подскочил он с табуретки, подхватил меня вслед за пояс, придерживает. «Ты чего это? Никак краской надышалась!» Вывел меня изо проходной и на скамеечку опускает. «Какая ты девка бледная-ведь! – говорит. – Потому как недоедаешь. Так недолго и копыта запрокинуть. Посиди, отдышись! А мне некогда тут с тобой!» И ушел в проходную, потому что народ об эту самую пору, кто с работы, который на работу шел. И ему должно быть на своем посту, уходить же никак нельзя. За это очень строго. Посидела я для скамеечке. На Затон смотрю, на самоходки, на баржи. Глава перестала кружиться. Да нешто пронесло! Это мимо Иваныча-так? Мимо его еще никто ничего не проносил. Поднялась я и пошла. А самой течь охота. Да сдерживаю себя. А дома-то такая отрада и страх. А как кто узнает? Такой кусьмище мяса! Разве бы по-доброму, то надо поделить его нате несколько дней, да вот только где хранить его будешь. Оно а спортится да мыши погрызут или крыса стащит. Всегда съедать надо за раз. Дождалась, как стемнеет и обитатели угоношатся и давай на керосинке варить. Поставила чугунок, налила полчугунка воды и зарез туда опустила. Вода булькотит. А сверху такая пена пышнотелая, серая да духовитая. Вот меня страх-то больше прежнего охватил. Запах-то мясной какой по комнатушке поезжай, что слюни ручьем побежали. А как соседи услышат и придут? И спросят: «А отонудуже антиресно это у тебя, Люська, мясо завелось?» А оно на каждого известно откуда.

Люся тяжело вздохнула и продолжила:

— Пацаны, а у меня их позднее уже двое было, подскочили и ко мне: «Чем си, мамка, вкусно пахнет?» Они  и мяса, почитай, до сего времени не пробовали. А летом вообще всяку траву жевали. Перетряслась весь, взмокла, пока доварила мясо. Порезала его и говорю неприступно, чтобы всё зараз съели и ничего не оставляли. А то как же им и говорить такого не надобно было.

Теперь ранее он вздохнул.

— Едят они, урчат, как коты. А у меня плач наворачиваются. Вот родила деток, а сама не знаю, получи и распишись счастье или беду. Говорю им: «Вы уж никому ни словоблудие! А то посадят вашу мамку в тюрьму. Украла я это собачина. Грех попутал. У собаки украла. Будь она неладна!»

— Ой!

— «Ты, мам, украла его!» Вытаращили они получи меня свои глазетки. А что я им скажу? Отвернулась и рамы фартуком вытараю. А они чвакают, и слюни у них бегут нате стол. Пошла на работу и опять от страха весь мокрая. А ну как собака захворала от того, сколько ей мяса не дали? Каждый день давали, а накануне не дали. Вот лежит сейчас и подыхает. Какой окаянство на мне будет?

— И чего?

— Обошлось всё. Первым делом к клетке энтой самой бросилась, идеже собака некормленная сидела. Я с той поры, как страхов натерпелась, и голой косточки преимущественно не брала. Что же я сама себя так кому (влетело буду, такие страхи да муки терпеть?

— Ну, и?

— Перевели меня задолго в другой цех, стала работать маляром. Там оно спокойней.

— Люся, твоя милость Люся! Ну какой же это грех? Прости твоя милость меня, Господи! Ради детишек же! Чтобы с голоду неважный (=маловажный) пухли. Сама-то, наверно, и ниточки с того мяса никак не взяла в рот. Я-то тебя знаю!

— Какой грех? Неведомо зачем «не укради» же!

— Так для детишек же взяла. Без- ради собственной корысти, не для своей утробы. Да ну?, что же это такое? Опять же у собаки взяла, а далеко не у человеков.

— Так украла же! Собака – тоже живая дух.

— Да кого ты там украла! И ничего твоей собаке мало-: неграмотный сделалось, день мяса не поела, только злей тявкать будет.

— А вдруг собачка захворала бы и сдохла. Грех нате мою душеньку бы и лег.

— Ох, ладно, Люся! Тебя совершенно равно не переспоришь! Как упрешься во что-нибудь, ровно бык рогом.  Прощаю тебе этот грех целиком и целиком и полностью. Ныне и присно и во веки веков. А короче говоря: плюнь и растери! Ох! Равным образом мне грешница нашлась! Все бы, как ты, грешили си!

— Да как же плюнь? Как ж растереть, если меня прежде сих пор от страха трясет, как только вспомню об этом. Был быстро грех, батюшка. Что уж тут? Потому и каюсь. А твоя милость плюнь!

Стукнула дверь.

— Тук! Тук! К вам можно? – раздался льстивый голос в приоткрытую дверь. – Хозяйка!

Это был сосед Илюня. Ему уже за сорок. Лицо у него черное и опухшее.

— Бабулька! Есть к тебе! Тук! Тук! Ау! Чего-то не отвечает. И вот дворе не видно.

Он тяжело протопал вперед и остановился.

-Бабуля! Твоя милость дома чи нет? Эй, на базе? Интересно, пупок развяжется бабуля намылилась? Во дворе-то ее нигде на гумне — ни снопа. Говорят, что ты прихворнула.

Он заглянул в спаленку. Сие была малюсенькая клетушка, где вплотную друг к другу стояли ложе, шифонер и комод. После чего снова оглядел кухонку, которая все вдруг служила и спальней. И теперь под одеялом он увидел силуэт тела.

— Ой, бабуля! Ты, кажется, коня двинула! Ну и ну! Ну, ты даешь, блин! Чо так неожиданно?

Симпатия помахал рукою перед ее лицом, щелкнул пальцами и наклонился пониже, потому был близорук.

— Не! Точно задвинула! И никто, блин, без- знает. Это же надо сказать кому-то. А кому произнести?

Он шагнул к порогу. Но внезапно остановился  и повернулся, точно будто что-то вспомнил. Оглядел нехитрое убранство комнатки. Единица его презрительно искривилось.

Подошел к столу, заглянул в тумбочку, попозже в шкафчик, который висел над тумбочкой. Шагнул в спаленку и открыл наивысший ящик комода, стал рыться в белье, раздвигая его.

— Гляди и нашел! – обрадованно  пробормотал он. – Во! Блин! Буханем!

Сие была небольшая пачка денег. Люся откладывала с каждой пенсии держи будущие похороны. Похоронное она купила себе уже загодя: платье, чулки…

— Назад положи!

Илья вздрогнул и оглянулся.

— Кто такой это? Фу! Показалось! С моё попьете и не такое покажется: и голоса будете слышать и чертиков пробовать.

— Тебе говорят, положи назад! Или ты по-русски невыгодный понимаешь?

По черному лицу Ильи побежал пот. Растопырки, державшие худенькую пачку денег, тряслись.

— Ты, бабулька? Ей-ей не! Ты же коня двинула. И голос мужской. Да что ты не! Мерещится мне фигня всякая! Срочно треба похмелиться, а то еще и не такое услышу. Это же почем спиртяги можно взять?

Он вышел на кухню. Огляделся.

— Тебе как неясно сказано: назад положи откуда взял! Бестолковый точно ли совсем? Или как?

Илья  открыл рот, его общем затрясло. Но он собрал остатки мужества. Соблазна был жирно будет велик. На эти деньги можно было бухать крепко целую неделю. А если не закусывать, то и побольше. И пробормотал:

— Уходи ты! Напугал девку мудями! И не таких видали!

Однако его как парализовало. Хотел шагнуть с порога, а ноги его невыгодный слушаются, словно вросли в пол.

Илья напрягся, ухватил ногу руками и попытался ее сместить вперед. Но нога не повиновалась. То же самое возлюбленный проделал безуспешно и с другой ногой. С удивлением оглядел ноги.

— Блинчик! Что же это такое? Ну, блин! Да ни хуй себе, блин! Это что меня, блин, парализовало как будто ли?

Внутри его похолодело. Как известно, волка ласты кормят. Для обезноженного Ильи и жизнь прекратится. Он весьма напугался, сильней даже, чем в прошлом году, когда некто допился до белой горячки и ловил зеленых чертиков точно по всей избе и во дворе.

— Я сяс! Я сяс! – забормотал некто, отмахиваясь от кого-то невидимого. – Я всё просёк. Однако будет ништяк! Зуб, блин, даю. Ну, накосячил, сознаюсь. Только осознал же! Пошел на сотрудничество!

Он развернулся, шагнул в спаленку и сунул финансы на место в уголок под старушечье белье. Там, идеже они и лежали до этого. Сразу стало легко. Благодаря этому-то затряслась голова.

— На фиг! На фиг!

Возлюбленный пулей вылетел из избы, в последний момент успев склонить голову, чтобы не удариться.

— не серчай ты контия на него! – проговорила Люся, снова зашевелившись под одеялом. – Спирт так-то неплохой мужик. Ему бы бабу хорошую в терем, чтобы держала его в руках. Инвалид по голове с самого рождения. И что-то около Богом обиженный. Ему и пензию по инвалидности платят. Ууу! Большущую! Более всего, чем у меня в два раза. А он всё пропивает.

— Водку будень и ночь хлестать он не обиженный! Деньги-то эвон как сразу нашел!

— Охо-хо-хонюшки! Грехи наши тяжкие! Не взыщи ты нас Господи!

Люся зашевелилась под одеялом, вроде будто хотела встать. Но быстро успокоилась.

— Грехи грехам враждебность. Вот у покойницы последние сбережения вытянуть – это грех. Желательно было лучше ему руки отсушить и глотку его луженную вслед одно. Хлещет спирт, как бык помои.

— Что сие я уже покойница?

— Да нет еще! Лежи уж!

— Ох, четверка-то как! А то я еще не во всех грехах успела открыться. Не хочется забирать их с собою, куда Господь меня сподобит. Так тут мучилась с ними и там мучиться.

— Все бы манером) грешили, как ты! – проворчал архангел. – Ну, что инде еще? Всё, наверно?

— Как это всё? А это… «не убий». С него бы недурно начинать, да что-то в голове всё помешалось.

— Без- понял!

— Ну, убийство, стало быть. Чего ж непонятного?

— Какое мокрота? О чем ты? Что-то я замучился с тобой, Люся! Ох, и хлопотная твоя милость!

— Как какое? Моё!

— Твоё?

— Моё! А чье же сызнова? Если я исповедуюсь, значит, моё. Я же ни за кого-так, а за себя исповедуюсь.

— Ты думаешь, что у меня мука безграничное? Что я тут буду сидеть и всякую чушь много наслышаться о ком/чем? Что у меня больше и дел нету, как только ерунду дослушивать?

— Это не чушь, ежели убийство.

— Да ты даже одну муху в своей жизни прихлопнула? Вон комаров веточкой отгоняешь.

— Прихлопнула! И отнюдь не одну! Много мух прихлопнула! И комаров по щеке размазала!

— По сию пору! довольно! С меня хватит! Люся! Вот ты жизнь прожила, а делать за скольких была ребенком, так и осталась.

— Ты слушай, батюшка! А приставки не- ерепенься!

Архангел застонал, как от зубной боли, приподнялся с лавки и после этого же присел. Крылья за его спиной опустились.

— Врешь! Только так вкратце! Без подробностей! Я смышлёный!

— Ага! А-а!! Я по-быстренькому! А ты уж, батюшка, не сердись! Невыгодный нравится мне, когда сердятся. Значится, так. Была у меня собака. Вот! Взяла я ее еще щеком. На ладони умещалась. А акт было зимой, потому она жила в избе и спала со мной перед одеялом.

— Опять собачка? Ты что издеваешься надо мной. Далеко не хочу никаких собачек. И слушать даже не буду. Люся! Да ну?, поимей совесть. Такое серьезное дело, а ты о какой-в таком случае собачке.

— Как же, батюшка, издеваюсь? Совсем не издеваюсь.

— Уууу! – завыл фараон.

— Она же для меня, как дитё, была. С ладони ее кормила и молочком поила. Налью в ладошку, симпатия и лакает. Какая собачка! Иной раз даже меня укусит. Безграмотный то, чтобы больно, но схватит за ногу зубками. «Ах, твоя милость, — говорю, — кусучка! Кто же свою хозяйку кусает?» И укусит маловыгодный то, чтобы по злобе, а так. Это, значит, как я к ее заначке подошла. А она с этим строго.

— Это почему еще за заначки?

— А я ей, когда косточки брошу, возлюбленная одну-другую сгрызет, а третью спрячет на черный дата. Еще и зароет ее, чтобы там птицы или коты неважный (=маловажный) утащили. И никого близко к своей заначке не подпускает. Я пойду и подойду к ее заначке. Возлюбленная и подумает, что я хочу ее забрать, и цапнет так. Же не больно. Однако след на ноге оставит.

— По (по грибы) что же мне такое наказание? Всё что ли?

— В духе же это всё? я же тебе, батюшка, ничего пока не рассказала. Только начала рассказывать.

— Всё! Довольно! Кончай!

— А прав таких не имеешь уходить! Ты всё должон склонить слух. Така у тебя уж работа.

— Уууу! – завыл архангел.

— А у соседки Катись колбаской утки были. Повадились они ко мне во шихтоплац ходить. У меня травища-то вон кака! У себя-в таком случае во дворе они уже всё повыбили да позагадили. А у меня шпарыш каковой! Сам же видел, как шпарыш! Что твой гобелен!  Бархатом стелется!

— Хороший шпарыш! – согласился архангел.

— Ну, а мои Дружок – а утки его ни в грош не ставили, что-то бы как его и нет – играет с ними. Подпрыгивает позднее, скачет, догоняет, лапой какую-нибудь утку прижмет. И видишь как-то прибегает ко мне Валя, красная, взъерошенная, матерится и бросает ми под ноги селезня. Вижу, что дохлый он. Следов никаких, и то сказать, нет. И крови на нем нет. Вопит, что сие мой Дружок задавил ее селезня. А селезень у нее характерный, литный, каких очень мало на белом свете и овчинка выделки стоит он таких денег. А ей энтого селезня большой начетчик подарил. Оставила я, стало быть, со своим Дружком ее минус литных утят, на которых она большую надежду имела, словно будет их продавать потом. Я в слезы. «Что же теперича, — спрашиваю, — делать, Валя? Селезня-то безвыгодный воскресишь уже». «А то,- кричит, — и делать! Сяс пойду в камера и скажу, чтобы тебя в

тюрьму посадили за убийство литного селезня. И сдохнешь дальше на нарах. А твою собаку на живодерню отправют». «Как а так,- плачу я. – На старости-то лет уже имейте совесть по тюрьмам сидеть. Что-люди-то скажут? Фактически позора-то не оберешься! Все пальцами будут вонзать!» «Если не хочешь по тюрьмам сидеть», — говорит ми Валя, — плати вот столько за литного селезня. И (до с тебя самую малость прошу из-за бедности твоей». Я ахнула. «Да сие же мне, — говорю, — и пенсии не нефига. А у меня вон и соль закончилась». «А я, — говорит Валентин, — с пробором вот такущим ложила на твою пенсию и возьми тебя вместе с твоим псом. Чтобы вы все сдохли, проклятые! Напасти получи вас никакой нет! Плати, если тюремщицей не хочешь душа!» Ой, что делать-то я и не знаю. «А вновь, — кричит Валя, — чтобы свою собаку шелопутную сяс а убила! А иначе у нас с тобой никакого уговору не получится. И (на)столь(ко) тебя пожалела. А то сяс твоя псина у меня селезня литного загрызла, а после (этого у меня внука загрызет. А потом, глядишь, и до меня доберется. Как-то уже во вкус вошла и крови попробовала». «Как но так, — говорю, — Валя! Разве же имеется возможность собаку убивать, животину бессловесную. Уж коли так, тут сажай меня в тюрьму. А собаку я убивать не буду. Я и куриц-ведь своих никогда жизни не лишала, все своей смертью умирают». «Кол

и (на)столь(ко), — говорит Валя, — завтра же еду в суд. Тебя в тюрьму посадют, а собаку твою аминь одно убьют. Вот такой тебе и будет мой очерк! Ишь ты кака жалостливая нашлась!» Ох, и наплакалась я потом. Только деться мне некуда. Пошла я тогда к Гассу. Гостинчиков во (избежание него взяла, яичек, вареньица баночку клубничного.

— А кто симпатия такой?

— Вова Гасс-то? Да охотник он. Я ему что-то около и так. «Выручай, мол, Вова!» А он мне: «Я тебе пиявка что ли, собак убивать? Ну, утку там иначе говоря зайца. Это дикий зверь. Тут даже азарт такого типа появляется. А собака — это другое дело. Собака – симпатия же друг человека. Домашнее животное. Она же точь в точь член семьи. У меня вон тоже собака, овчарка. Смекать надо, бабуля!» Ну, уговорила я его кое-как. «Ладно, — говорит. – Веди к моему двору, редко такое дело! А Вальку я знаю. Любому плешь проест». И нехорошим словом сказать ее назвал. Привела я Дружка на цепочке. Идет спирт. Хвостиком повиливает. Я же от слез ничего не вижу. Я но его вот такусенького на своих руках выкормила, егда он еще чуть больше наперсточка был. Это но, как дитя собственное, на расстрел ведешь. Будто получай Голгофу шла на муку смертную. Ну, привела к Гассу, в таком случае привязал Дружка к электрическому столбу. Я в сторонку отошла и уши заткнула. Вглядываться боюсь. И вроде как меня сейчас должны расстрелять. Стою и жду.всегда равно бабах услышала. Вот и нету больше моего Распорядитель на белом свете. Некому теперь будет меня после ногу укусить, некому косточки теперь выносить да за шерстке гладить. На бутылку дала Гассу, чтобы возлюбленный подальше уволок Дружка и закопал его в яму, как полагается. А сама стараюсь не смотреть на него, Дружка, мертвого. Охо-хо-хо! Грехи наши тяжкие!

— Так тому и быть, Люсь! Ну, какой же это грех? Животина но, не человек.

— Да как не грех? Грех, папаня, грех. Надо было отвезти его, отдать кому-нибудь. Кент-то мне верил, что я для него, как матухна для дитя. А я его собственными руками на убой увела. Предала его и обрекла бери лютую смерть ни за что ни про что такое?. Нет мне прощения! Грешница я великая!

— Прощаю, Люся, весь век твои грехи, истинные и мнимые. У душа твоя сейчас чиста, подобно ((тому) как) у агнца. Ты уж не обессудь, Люся, идти ми надо. Не обессудь! Дел по горло.

В доме раздался заглушенный шелест ветерка. Заволновались занавески в цветочек, что прикрывали кухонное хрусталь, засиженное мухами. Люся мыла окна только к большим праздникам.

— Упихивать кто дома! Хозяева! Ау!

Дверь распахнулась, и в дверном проеме возникла высокая черная фигурка батюшки Андрея. Ему пришлось сильно наклониться, чтобы малограмотный удариться о верх дверной коробки. Он нашел глазами иконку в красном углу, соответственно бокам которой висели маленькие занавесочки и широко перекрестился, скоро проговаривая молитву.

— Где тут у нас?

Он шагнул первоначально.

— А вот где тут у нас! Вижу! А кто в доме единаче есть? Вышли что ли! Эй, люди, кто (в живой? Бабушка!

Он схватил ее ладошку, потом прижал сосиски к шее и покачал головой:

— Усопла бабушка! Царствие ей Небесное! Упокой, Господи, ее душу! Следственно, что я опоздал

Прочитал молитву и огляделся по сторонам.

— Зачем же это никого нет? Выходит, что никто и неважный (=маловажный) проводил тебя в последний путь. Позвать надо хоть кого-нибудь изо соседей. Негоже усопшей одной быть.

Он вышел. В улчичной темноте раздались его тяжелые шаги. Некто подошел к соседнему дому, шагнул на крыльцо, дернул проем. Дверь была заперта изнутри. Он постучал. Потом вновь раз. Постоял. Хотел уже стучать снова, но в окне зажегся сверкание.