Мемуары Олега Басилашвили «Палата № 26. Больничная история» вышли на днях в петербургском издательстве «Лимбус-Пресс». Это вторая книга артиста. Изданные шесть лет назад в. «Эксмо» мемуары «Неужели это я?! Господи…» разошлись аж пятью тиражами.
Нынешняя книга — особенная. Собственно, и к жанру мемуаров ее отнести трудно. Это последний очень честный разговор 83-летнего человека с… Уже не с читателем. Уже больше с богом. Написанная в больничной палате, между капельницами, книга стала, по сути, поэтической формой. Длинным верлибром с перетекающими из одной в другую мыслями о прошлом и повторяющимся рефреном звуками капельницы: Кап, кап, кап. Этот рефрен — метафора жизни и смерти. Капли, питающие артиста, не только средство, поддерживающее жизнь. Но еще и утекающее время, которым, как считает герой, он плохо распорядился. Это капающие слезы. Об ушедших родителях, о чужой, но ставшей родной соседке Асе. О политических начинаниях, обернувшихся не тем, к чему стремился герой.
Удивительно, что в мемуарах актера почти нет воспоминаний о друзьях и коллегах. Мало сказано и о театре. Перед лицом уходящего времени актер вспоминает о своем политическом поприще. О том, как чуть было не стал министром культуры. О бывшем президенте Ельцине, о реформах Гайдара, о Михаиле Сеславинском в «свистящих» штанах и о том, что нас ждет.
Видимо, вопрос, что же было сделано не так и почему благие начинания демократов обернулись не тем, что подразумевали борцы за свободу — до сих пор волнует актера, куда больше, чем роли, которые он сыграл или не сыграл…
«Человек умирает в одиночку», — то и дело повторяет автор. Но в этом одиночестве он не один. С ним — мысли о близких. И мысли о книгах.
Какие книги остались с ним и прошли через всю жизнь — важная часть мемуаров.
А еще — важен финал.
Кто-то из писателей говорил о том, что жизнь старых грузин складывается из двух составляющих. Первая — биологическая жизнь, возраст, вторая — количество счастливых дней. Басилашвили остается собой. В восемьдесят четыре, с капельницей в руке, с ХОБЛ в анамнезе и нерешенными проблемами в голове, он приходит к выводу о том, что все-таки был счастлив. «И провалитесь вы с вашими великими думами».
Пожалуй, при хорошо сложившихся обстоятельствах эта книга могла бы стать чем-то совершенно удивительным. Больше, чем книгой мемуаров. Больше, чем просто текстом медийной персоны.
Актер написал книгу мемуаров под звуки капельницыФото: GLOBAL LOOK PRESS
***
Мне восемьдесят четвертый год… Да… Как-то совсем неожиданно подкрался этот срок и дал о себе знать кашлем, одышкой, одутловатостью и болью в суставах… Но главное, главное! Пониманием отчетливым очень малого срока, отпущенного мне до ухода туда… куда-то… до расставания со всем любимым, спрятанным где-то глубоко-глубоко… Неужели с папой больше никогда!!! Никогда не буду я сидеть на западной трибуне московского стадиона «Динамо» на матче ЦДК – «Динамо», и папа говорит: «Впечатление такое, что цэдэковцев больше на поле, чем динамовцев…» И не раздастся радостный, заливистый звонок моего взрослого велосипеда, а бабушка из нашего кухонного окна на четвертом этаже не крикнет: «Эй, номер двадцать два шестьдесят четыре (это был номер моего велосипеда), идите обедать!» Неужели никогда не замрет мое сердце, и не двинется мягко в разные стороны оливково-серый с белоснежной чайкой среди тусклых золотых завитков мхатовский занавес, и не зальет светом и счастьем гостиную с колоннами, с теплым майским садом за дверьми и тремя сестрами на авансцене?.. Да нет, не зальет. Неужели я до конца дней обречен смотреть одну концептуалистическую дребедень с ее мнимой сложностью, которой пытаются заменить подлинность пьесы «на смыслы». Да, все так, только так.
…
Да, конечно, плоховато я распорядился бриллиантовой россыпью тысяч дней (восемьдесят четыре умножить на триста шестьдесят пять равняется…). Телефон-то с калькулятором не работает, а сосчитать так… Ладно, потом сосчитаю, в общем, плоховато.
Вот, собственно говоря, и все.
Ну а театр? Вот… Тут посложнее… Крепко держался за БДТ, за Товстоногова, полагая, что ничего лучше нет. Может быть, я и не ошибся. Рисковал Казаков, Даль, Юрский и многие-многие другие, перепробовали себя в других театрах, в режиссуре в поисках абсолютной театральной истины. А я… С пятьдесят девятого года в одном театре.
Полагал, что истину эту найду, не сходя с места… Да, бывало, и приближался к ней, к этой истине, но, в общем-то, не очень часто.
Мои родители
Что такое были мои родители? То есть как на них смотрели, как к ним относились окружающие?
Отец – из грузинских крестьян, из села Карби Горийского уезда. Правда, они там все называют себя дворянами. «Мы все дворяне. Ираклий! Ты дворянин? – говорит простой крестьянин другому. – Ты работал когда-нибудь?» А тот отвечает: «Нет, никогда не работал! Я дворянин!» – и показывает на руки: черные, скрюченные, все в мозолях от работы.
Отец окончил два факультета, стал директором Политехникума связи. Студенты за глаза называли его Сфинкс.
Удивительно, что в мемуарах актера почти нет воспоминаний о друзьях и коллегах. Мало сказано и о театреФото: GLOBAL LOOK PRESS
Мама – дочь церковного архитектора. Доктор наук… Соседи по квартире деда, ставшей коммунальной: Ася, Костя, Агафья, Марьисаковна… Со всеми были дружны. Постепенно население уменьшалось, постепенно соседи переезжали на кладбище…
Остались лишь Ася, мама и папа. Ася вечно побаливала, денег на жизнь с нищей пенсии не хватало, ее всегда «приглашали к столу»: «Ася, попробуйте-ка, мы суп сварили, как, на ваш вкус?.. Не пересолили?»
Ася демонстративно нехотя присаживалась, хвалила и суп, и второе… Мама вечно беспокоилась о ее здоровье. А сама кашляла. Температурила…
Но вот! О, долгожданное неосуществимое счастье!! Папе – как директору Политехникума связи, фронтовику, члену райкома КПСС – дают квартиру. И где?! На только что отстроенном проспекте Калинина – в новом доме в пятнадцать этажей, на проспекте, куда приезжали москвичи просто пройтись: сталь, стекло, бетон!!! Мама с папой, осмотрев квартиру – две большие комнаты, мусоропровод, окна – фантастика! – виден Кремль со звездами, Москва-река… Лифт! Большой балкон! Большая кухня! – пришли в полный восторг.
Вернулись к себе, в коммунальную квартиру на Покровке… Буфет старый… Венские стулья, перевязанные телефонным шнуром… И– главное, главное–Ася!
Сели мама с папой за стол, на венские свои стулья… Погладили старую полысевшую клеенку.
– Настя, идите-ка попробуйте, вроде я соли не доложила.
– Я сыта, спасибо…
– Ну только попробовать, пожалуйста. Подскажите, соли мало?
– Ладно. – Садится: – Да нет, вроде нормально.
– Вот и хорошо. Ну вот, а теперь картошечки!
– Ирочка, а как новая квартира-то? Взяли?
– Да ну ее, Настя, нам и здесь хорошо. Куда нам с Покровки! Ну, еще картошечки, а?
– Спасибо, Ирочка.
Так и остались они в коммуналке. Через несколько лет скончался папа. Потом – мама ушла от меня в ленинградской больнице. Я позвонил Асе, сказал о смерти мамы.
– Я знала, знала… (знауа, знауа…) И осталась Ася, всех пережив, одна-одинешенька, в нашей покровской квартире. Редко приезжал я. Помогал, чем мог. Совсем больную устроил в больницу. Не брали: «Чего с ней валандаться-то? Старая совсем, помрет скоро!» Настоял. Ездил к ней, бедной, в больницу.
– Миуый, прошу тебя, забери меня отсюда!!!
– Ась, ну куда я тебя заберу? Я ведь уезжаю, как же ты одна-то?
– Забери…
Вскоре она скончалась. Ее пасхальные разноцветные яички у меня, светятся кто красным, кто зеленым…
А иконку маленькую «Константин и Елена», которую она мне завещала, ее родственники мне не отдали: «Нет, нет! Это наше». Такие дела.
«Они с Рут-с, они с Сац»
Дом пионеров располагался в одном из крыльев бывшего дома-усадьбы Трубецких на Покровке – громадный, изломанный по фасаду, синий с белыми колоннами… В одном крыле этого дома находился родильный дом, где и я родился, – знаменитая Лепехинка – и, наверное, женская консультация при этом родильном доме. Потому что бабушка однажды повела меня туда (какая связь женской консультации со мною? видимо, привела она меня к знакомому врачу по блату, чтобы посмотрел мои уши), ну, не знаю, помню только отчетливо священный ужас, охвативший меня, девятилетнего, при виде светящихся цветных витрин с изображением мужских членов со всеми тайными подробностями. Бабуля тоже остолбенела вместе со мной, а потом притворилась, что ничего особенного.
Да, Дом пионеров…
Вообще-то, по правде говоря, бабуля моя мало стеснялась меня и с удовольствием рассказывала мне, жаря картошку на круглой керосинке, всякие «неприличные» истории. Например, дедушка мой, Сергей Михайлович, рассказал ей, как он с группой художников добивался приема у Луначарского, пытаясь спасти от разрушения многие московские храмы: на Покровке, на Красной площади и так далее. Но так и не добились… Надо сказать, что в те времена был основан театр под руководством Наталии Сац, и еще был некто, тоже по культуре, по культурной части, по фамилии Рут. Так вот каждый раз художников останавливал в вестибюле Наркомпроса возглас швейцара:
– К Анатолию Васильевичу нельзя-с! Они с Рут-с! Или:
– К Анатолию Васильевичу нельзя-с! Они с Сац!
Конечно, подобные реплики были придуманы острословами, но факт остается фактом: и храм на Покровке, и на Красной площади, и Иверская часовня, и многие-многие архитектурные шедевры – свидетели российской истории – были уничтожены…
На Покровке, например, на месте храма Успения Богородицы, приведшего в тысяча восемьсот двенадцатом году в восторг Наполеона, который, чтобы спасти храм во время тогдашнего страшного московского пожара, поставил вокруг него охрану из своих солдат, – теперь скверик с чахлой растительностью и с очередной «шаурмой».
Какими словами можно охарактеризовать уровень нравственности народа, уничтожавшего с радостью все то, что было свято для их предков, для отцов, дедов… Все то, что было сутью русской жизни!
Так вот все это и многое другое рассказала мне, похохатывая, бабуля…
Не стесняясь ребенка…
В восемьдесят четыре, с капельницей в руке, с ХОБЛ в анамнезе и нерешенными проблемами в голове, он приходит к выводу о том, что все-таки был счастливФото: GLOBAL LOOK PRESS
И про то, как разрушали Чудов монастырь в Кремле (дедушка был тогда смотрителем книжного хранения монастыря), как готовили монастырь к уничтожению, как выбрасывали на площадь Ивановскую тома редчайших книг, обливали керосином и поджигали эти горы бесценных свидетельств многовековой истории русского народа и плясали вокруг гигантских костров. Ну да, зима была, холодно, надо было погреться… Дедушка, передавала мне бабуля, говорил ей, что наш самый человечный человек, Владимир Ильич, тоже там поплясывал…
Сейчас, когда вижу толпу у мавзолея… и венки…
Ты гори, гори, свеча,
В красной опе Ильича! – стишок того времени…
При чем тут Секешфехервар
Помню, второго мая тысяча девятьсот сорок пятого года стояли мы с моей мамой вечером на Покровке, напротив табачной лавки, на крыше которой на фоне огненного заката растопырился, словно летучая мышь, громадный черный раструб громкоговорителя, откуда неслись торжественные слова Левитана:
– Нашими войсками взят Берлин!
И я, юный ленинец, пионер, стою по стойке «смирно» вместе с мамой, отдавая честь этому великому событию. Оба мы чувствовали, что вот еще! еще! немного – и все!!!
Победа! Ее еще нет, но мы, стоя, слушая гимн, чувствуем ее близко-близко…
А потом, спустя шесть дней, восьмого мая, радостно срывались с места, подбегали к наушникам, висящим на гвозде – другого радио у нас не было, – летели на зов рассыпающихся хрусталем позывных «Широка страна моя родная…» и, боясь пропустить хоть одно слово, слушали в надежде на сообщение о победе, о конце войны. Слух о победе распространился уже по всей Москве, ждали, ждали, слушали, но каждый раз сообщения были о взятии очередных городов: в апреле – мае тысяча девятьсот сорок пятого года эти сообщения были уже почти рутиной, каждый день брали один-два новых города, и все ждали с трепетом и надеждой конца, конца – Победу! Но каждый перезвон позывных нес известие о взятии нового города… И когда где-то часов в двенадцать ночи в очередной раз мы рванулись к наушникам и услышали Левитана, сообщавшего о взятии города Секешфехервара, мама вдруг громко крикнула:
– Тьфу! Неужели нельзя сразу сказать! Что они тянут?! Безобразие!!! Все, Олег, ложимся спать! Все! Издевательство какое! При чем здесь какой-то Секешфехервар!
И мы легли спать…
А рано утром, часов в шесть, девятого мая… Но – как это вспоминается все?.. В тумане как-то все… Лицо мамы… Чем-то бабушка недовольна… Чем?! Что было, что говорила мама – не помню…
Помню, схватили мы с Витькой Альбацем мой красный флаг с вышитыми желтым шелком серпом и молотом. Мама дала нам палку от старой щетки, нацепили на нее флаг – и помчались на Красную площадь. Флаг этот брат мой по отцу – на одиннадцать лет меня старше – Жора, будучи хулиганистым парнем, спер, видимо, с одного из зданий во время какого-то праздника.
Совесть надо иметь, а не валить все на «лихие девяностые».
Письмо от Голубевой Н. И. из Иваново, судя по штемпелю на конверте. Письмо как письмо. Даже с указанием обратного адреса и фамилией. Чаще всего приходят письма без указания на фамилию и имя пишущего. От таких писем я знаю, чего ждать: площадная ругань с угрозами – «бэтээрами размажем по стенке» или «жидовская морда» (кстати, почему «жидовская»? Уж если морда, то скорее русская… или грузинская… ан нет, жидовская).
Нет, у Голубевой все пока… хотя… Нет, вот, вот оно, началось. «Вы пишете, что надрывали свои сердца на съезде. Вот это все вранье! Вы сейчас не бедствуете? Почему же нам, старикам, вы, депутаты, позволили жить по остаточному принципу? Это вы крошек наскребли от миллиардов и триллионов своих, и крохи эти–нам. У меня пенсия 6787 рублей 09 копеек…»
Уважаемая Нина Ивановна, я давно уже не депутат, как и мои друзья, но скажу, что сердца мы надрывали, так это правда. Правда, поверьте, дорогая Нина Ивановна! Все наше демократическое крыло съезда народных депутатов России делало все возможное, что в наших силах, чтобы люди стали жить лучше. Для этого надо было заставить работать экономику, которая к девяностым годам рухнула, дать свободу предпринимателям, вселить в них веру в себя, в свой труд. С подъемом экономики должен расти и жизненный уровень всех, в том числе и пенсионеров.
Знали бы вы, какое яростное сопротивление оказывали нам коммунисты, ставя палки в колеса экономического развития. Сколько сил тратилось нами, демократами, на то, чтобы заставить съезд, а потом и Верховный Совет принять тот или иной закон, направленный на развитие, на подъем страны.
Гайдар был у власти что-то около шести месяцев – и смотрите: за это время наполнились прилавки магазинов, уничтожен дефицит, частные предприятия начали выпускать продукцию – а это ведь только самое начало реформ.
А вот реформы судебные… милиции… правоохранительных органов… А вот разделение властей, когда одна власть контролирует другую и не дает воровать… Вот тут уж стоп, вот эти реформы, судебную, правоохранительных органов и так далее, то есть реформы, призванные создать условия, при которых воровать в государственных масштабах будет невозможно,–вот эти-то самые главные реформы и не дали провести Гайдару. Как ни дрался за него Ельцин, Гайдара убрали.
Недаром после отставки Егор Тимурович озаглавил свою статью в «Известиях» – «Реформы закончены. Забудьте».
И вот мы имеем теперь, что имеем. Все положительное – изобилие в магазинах, частные предприятия, обмен валюты, свобода выезда за границу – это то, что успели сделать Гайдар и демократы за шесть месяцев. Остальное – деятельность нынешних депутатов, и хорошее, и плохое, депутатов, за которых вы голосовали. За партию, которую вы избрали главной. Значит, и ваша доля есть в нынешнем положении вещей. Несомненно.
А что касается вашей пенсии, то это позор! Я бы на годик-другой назначил депутатам Госдумы зарплату размером с вашу пенсию – 6787 рублей 09 копеек. Да и губернатору вашему на два-три годика. Совесть надо иметь, а не валить все на «лихие девяностые». Столько лет у власти! Исправьте то, что кажется вам неправильным. Ведь ваших заклятых врагов, которые хотели лишить вас места у кормушки, – Гайдара, Ельцина, Сахарова, Старовойтовой, Немцова – давно уже нет на этом свете, исправьте! Ан нет…
…Вот, видимо, что я мог бы написать в ответном письме Нине Ивановне.
Но надо и на себя посмотреть критически. Чего мы хотели? Убрать власть, которая довела страну до ручки. Убрали. Построить новое демократическое государство. С честными выборами, с многопартийной системой. С частной собственностью. Легко сказать. Мы хотели изменить государственный строй. Но на пути этого изменения – миллионы препятствий.
И первое препятствие – непонимание большинством или частью народа необходимости дальнейшего реформирования всей системы. Ведь что главным было для людей – чтобы стало легче, хотя бы чуть-чуть легче жить. Оно и стало: очередей нет, нет дефицита, можно купить все – от мыла до самолета, были бы деньги. Можно ездить, куда хочешь, говорить, что думаешь… Ну, в общем-то, и все… Вот и стоп реформам. Недоизмененная система несколько демократизировалась. Но и дала возможность обогащаться за счет воровства, за счет народа, породила коррупцию…
«Демократы-воры»
Наивная вера в чудо, которое кто-то «наладит». Один из первых шагов реформаторов–отпуск цен в свободное плавание. Цены начали расти. Безумно. Заоблачно. Большинство стало нищать… Магазины полны товаров, а купить невозможно… Изобилие товаров российских, наших, – когда еще наступит, – тогда, когда экономика поднимется на новой рыночной основе… Здесь масса препятствий… А цены растут, растут… Коммунисты «выходят из окопов», опять повсюду красные флаги, митинги с кровью… Ваучеры, которые большинство продает, пропивает или прячет на черный день, и ловкие ребята у метро – с табличкой «Куплю ваучер» – скупали, скупали их сотнями тысяч, миллионами. Вот и появились первые богачи, олигархи.
После ухода коммунистов казна пуста, все сбережения народа на сберкнижках. А выдавать-то нечем! Гайдар объявляет: «Ваши суммы, написанные в ваших сберкнижках, – ничем не обеспечены, это пустые цифры…» Всеобщее возмущение… «Гайдар – вор!»
И вот одна из главных тогдашних ошибок правительства и наша: необходимо было выпустить облигации на исчезнувшие суммы с обязательством отдать по мере накопления все сбережения. Вот этого сделано не было, обошлись просто обещанием когда-нибудь вернуть… А мы, депутаты, пошли на поводу, не проявили настойчивости, ибо не чувствовали себя достаточно компетентными… «Демократы – воры!» появляется лозунг.
И кто виноват? Конечно, мы. Не вняли доказательствам Гайдара. Некомпетентны были. Так что ж, депутат должен быть компетентным. Ну, и так далее…
Тридцать восемь лет и горбачевская перестройка
Ленинград. Год где-то сорок девятый, пятидесятый. Зима. Еду в троллейбусе. На остановке напротив Витебского вокзала входит парень. Крепкий, румяный, меховая шапка набекрень. Воротник меховой. Разрумянился с мороза. Ну просто с какой-то кустодиевской картины…
– Билетики берем, товарищи, билетики. – Это кондукторша, увешанная бумажными билетными рулонами.
– Что? Ты чего, жидовня, кричишь? Билетик тебе? А вот это не хочешь?!
Парень делает неприличный жест.
Кондукторша – темноволосая, черноглазая, можно сказать, красивая женщина, но немножко нос подкачал, правда, великоват.
– Что?! Что вы себе позволяете?..
– Позволяете?! Я тебе сейчас, жидовка, позволю!!!
И, держа в вытянутых руках воображаемый автомат Калашникова, руками влево-вправо:
– Та-та-та-та-та… Только дернитесь, та-та-та-та-та!!!
Пассажиры, и я в том числе, молчат… Кто в окно с пристальным интересом: ах, какие красивые здания!.. Кто книжку читает, не оторваться. Кто изображает спящего. Крепко спящего, лишь бы не встретиться взглядом…
Белозубый красавец, дыша крепким здоровьем, – с прощальным «У-у-у! Пархатые!» – выходит. Грохот дверей. Поехали дальше. Кондукторша негромко:
– Билетики, билетики…
Тишина в троллейбусе. Едем дальше.
Тысяча девятьсот девяностый год. Опять зима, мокрый снег… И, как это ни странно, опять, опять тот же троллейбус… Витебский вокзал. Среди вошедших – некто молодой, в овчинной шапке, дубленка с таким же светлым воротником.
– Ну ты, дай пройти! – Это молодой, в дубленке.
– Вы же видите – некуда двинуться. И не толкайтесь, пожалуйста… – Молодая, черноглазая…
– Что?! Некуда?! А ну пусти, жидовка пархатая…
И тут происходит нечто прекрасное. Жидовка наша разворачивается и с размаху как врежет ему по сытой роже и с другой стороны другой ладошкой как врежет! Хлясть!!! Еще раз: хлясть!!!
Обалдел молодой. Не вякнет. Соображает: что делать? Как поступить?
Из троллейбусного чрева чей-то голос:
– Правильно, молодец, девушка! Дайте-ка я его! Молодой парень в не по сезону легком драповом пальтишке – дубленочнику:
– Ты! Гад…Учти:еще раз скажешь такое, плохо будет. Пассажиры пока помалкивают. Молодой дубленочник:
– Что-а? Кто ты такой, падла!!!
– Я? Нормальный русский человек. А вот ты – подонок, – отвечает парень в пальтишке и, аккуратно сняв с обалдевшего дубленочника меховую шапку, окутывает ею свой кулак и этой самодельной боксерской перчат- кой ка-а-ак влындит этому дубленочнику по роже! Тот аж присел от удивления. И тут вдруг какой-то голос из глубины троллейбуса:
– А ну, товарищи, действительно, помогите-ка эту сволочь выбросить отсюда…
Тут голоса:
– Да, да, давайте-ка, давайте… Кто-то берет дубленочника за шиворот, кто-то хватает за плечи, и выбрасывают его на мостовую в грязный снег… Шапка летит туда же.
Грохот дверей.
Поехали.
С тысяча девятьсот пятьдесят второго по тысяча девятьсот девяностый, кажется, или восемьдесят девятый – тридцать семь, тридцать восемь лет. Тридцать восемь лет понадобилось, чтобы ослаб страх, чтобы затеплилось чувство собственного достоинства в людях. Тридцать восемь лет и горбачевская перестройка.
Еще бы. Семьдесят лет пели хором: «Сталин – наша слава боевая» или лозунг «Слава великому советскому народу!». Подумайте, ведь в горячечном сне не привидится такое. Например, английский хор поет: «О Черчилле нашем, родном и любимом» или «Трумэн – наша слава боевая»… Или представьте себе лозунг где-ни- будь в аэропорту крупными буквами: «Слава великому английскому (американскому, французскому, еврейскому и так далее, бери любой народ) народу!» Что бы мы сказали, услышав такое? А ведь это мы, мы долгие годы со слезами на глазах пели все это.
Вот вам и концептуалист
Мы, памятуя разгоны московских выставок, ругань Хрущева в Манеже, судьбы Мейерхольда, Филонова, Малевича, Таирова, судьбу МХАТа 2-го, повсеместно- го оплевывания Эфроса и других, то есть уничтожение всего необычного, нового, всячески пытались защитить это новое, дать развиваться ему беспрепятственно, обогащая, разнообразя палитру культуры.
Грубо говоря, «твори! выдумывай! пробуй!».
И вот творцы, боязливо поосмотревшись, обвыкнув, потихоньку осмелев, стали творить. Сначала полился со сцены полновесный, полноценный мат. Ибо это жизнь! Потом пошли совокупления. Ибо это тоже жизнь!
«Это жизнь, это правда ее! Запретить не имеете права! Закон на нашей стороне!»
И действительно, закон провозглашает свободу творчества.
И постепенно – пошло-поехало… Голые… бояре с ай- фонами… педерасты… Подключились все режиссеры, почти все. Еще бы! Все можно оправдать, любую нелепость можно выдать за шедевр, оправдывая непонимание «недоразвитостью» зрителя… Отелло почему-то белый. Хотя он и кричит: «Черен я! Черен!» Спрашиваю я, почему белый?
– Как? Вы не поняли?
– Нет, извините…
Пожимают плечами: ну что с ним, дескать, разговаривать… с дураком… Причем самое интересное: чем бездарнее режиссер – тем больше «новаций», тем больше гонора… тем навороченнее «непонятное»…
Любая форма, самая неслыханная, годится, если она рождена гением! Ну хотя бы талантом! Любая!!! И – болью, болью за людей, и озарена светом… Но как легко замаскироваться под талант, не обладая ничем, кроме наглости, как легко прикрыть свою наготу новаторской мишурой!.. Ну, и что делать? Разоблачать? Клеймить на собраниях?
Ни в коем случае. Никогда. Единственно – противопоставить всей этой чепухе нечто, что Станиславский называл правдой чувств и истиной страстей в предлагаемых обстоятельствах.
Чтобы внутренняя жизнь персонажей заворожила зрителей. Чтобы возник Человек на сцене – неповторимый и настоящий…
И вижу я, запыхтят сигаретами Товстоноговы, Ефремовы, закричат из глубины пустого зала Любимовы и многие другие, отчаиваясь, радуясь, негодуя и торжествуя, используя то драгоценное, что осталось после ухода формальной волны. А что – в этой волне и жемчуг даже иногда попадается.
Недавно видел «Онегина» в Вахтанговском театре в постановке Туминаса. Великий спектакль! Поставлен якобы формально, но для меня Туминас открыл заново Пушкина, я еле сдерживал рыдания в конце спектакля.
Вот вам и концептуалист!
Пипл ржет, когда щекочут возле пупка
Как легко и выгодно быть просто органичным на телеэкране: играй самого себя–не подкопаешься! И сколько же нравственного труда, мучения на пути к созданию актером из себя другого человека, абсолютно органично существующего на экране, но, самое главное, – органика-то эта не артиста Тютькина, а персонажа, превратившегося из Тютькина в нового человека! Существующего уже на экране по свойственным только ему законам – сердце бьется с другой частотой, голос как-то иначе звучит, походка и жесты диктуются не Тютькиным, а кем-то, кто стал персонажем!!!
И как легко ловкачу-актеру, делающему ба-а-аль- шие бабки, снимающемуся сразу в трех-четырех сериалах, органичненько имитировать внутреннюю жизнь, не затрачиваясь, а впереди-то – достройка загородного дворца в американском или европейском стиле, газоны, вазоны, джакузи, биде! Мечта осуществляется… И всего-то – проболтай органичненько, и даже иногда с выражением, слова и забудь о совести. Мальдивы, Багамы, Антибы.
Э-э-э, да бог с ней, с совестью! Да и автополив нужен новый, а охраннику сколько платить! А повару!
Так что ну его, это перевоплощение.
Да и пипл хавает, окей!
Вообще-то пипл, то есть зритель, судя по телевизионной картинке, впитывает с радостью все, что предложат ему ловкие дельцы от искусства… А предлагаю они… Боже, боже, во что превратилась современная эстрада, особенно музыкальная…
Пипл, то есть по-английски people – народ… Сколько наглого презрения даже в этом одном только выражении – «пипл хавает»! И сколько бездарной самоуверенности в поведении человека, присвоившего себе имя «артист», каким самым низменным, грязным чувствам зрителя обращена его «работа»…
А пипл – что пипл? Народ радостно ржет, пританцовывая, ведь щекотно, когда чешут пониже пупка… И оскотинивается постепенно. Может быть, это и есть задача современной эстрады–превратить «пиплов» в скопище бездумных особей, создать постепенно «Скотный двор»?
Нет, нет, все-таки на первом месте, конечно, деньги, рынок. Покупаете всякую дрянь? Отлично! Едите колбасу-эрзац? Прекрасно! Что?! Болеете и умираете? А нам какое дело! Вы же сами деньги платили? Сами! Вот и хавайте, хавай, хавай, пипл! А мы, мастера эстрады, мастера искусств, усадьбы свои по телеку вам покажем! Видали?! Громадный дворец с башнями или ранчо в американском стиле – камины, бар, две бани, русская и сауна, а у меня одна лестница из цельного мрамора сколько стоит!
Старый актер на сцене отвратителен
Дышу с трудом, хожу с трудом, фактически никому не нужен. Старый актер, сказал Станиславский, на сцене отвратителен. И это правда, я это чувствую. Ну а не на сцене? В жизни-то как? Внукам, Маринике и Тимофею, нужен ли?..
Тут недавно Мариника спрашивает:
– Дедуля, а как ты стал великим артистом?
Балда этакая! Значит, от кого-то слышала… Глупость невероятная! Великий–это Смоктуновский, Луспекаев, Симонов, Меркурьев, Хмелев, Ливанов… и прочее, и тому подобное.
Ну, как ей объяснить, что слово «великий» приложимо к очень и очень немногим.
Я ей сказал:
– Да никакой я не великий… Я, может быть, неплохой актер, хороший, вероятно, но внутренних сил, способных разбудить во мне Симонова или Смоктуновского, – нет… Недаром я уперся и наотрез отказался репетировать Короля Лира шекспировского!
– Как – отказался?!
– Да вот так! Лира должен играть действительно великий артист, а не просто неплохой актер, поняла? А если он, этот неплохой, обнаглеет и возьмется за Лира – крышка ему! И Лиру тоже. Так что я, Мариника, – неплохой артист. Поняла? Неплохой. Но гордиться ты мной можешь – кое-что я сыграл действительно хорошо. Вот так.
Вместо эпилога
В концерте, наряду с безысходностью судьбы маленького, да что маленького – просто обычного гражданина, подавляемого волей великого государства, его тяжестью, человека, сходящего с ума от безысходности у подножия памятника Петру спростертою ру- кою, – надо что-то противопоставить – все-таки жизнь прекрасна! Прекрасна! И это правда! Летние ясные утра, смех ребенка, шелест листвы, прекрасные ночи, полные любви… Запах свежеструганных досок, пирогов с капустой – да все, все прекрасно! И провалитесь вы с вашими великими думами!